Пейо Яворов. Биография.

BG diaspora.
Культурно-просветительская организация
болгар в Москве.

Девиз
Наша цель – поиск добрых сердец и терпеливых воль, которые рассеют навязанный нам извне туман недоверия и восстановят исконную теплую дружбу между нашими народами в ее подлинности и полноте.
Август 2018
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
« Июл    
 12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Пейо Яворов. Биография.

Его голос всегда узнаваем — о гайдуцкой ли удали идет речь, воспевается ли цветение мая, слышится ли сумеречный монолог о любви. За его строкой — он, и только он. Сквозь его строку со страницы, как бы прожигая бумагу, на вас в упор устремлен пристальный, испытующий, но добрый взгляд.

Пейо Крачолов, писавший под псевдонимом Яворов, жил и творил на рубеже двух — XIX и XX— веков. Рубежность, контрастность, светотень — на всем его облике, на всех его строках.
Он родился 1 января (по новому стилю — 13-го) 1878 года в болгарском городе Чирпан. Этот город, расположенный на Чирпанской возвышенности, в восьми километрах от реки Марицы, был известен своей римской крепостью, рынком скота, мануфактурой, а всего более — большими винными подвалами. В наши дни, называя Чирпан, подъезжая к Чирпану, показывая Чирпан гостю, болгарин тотчас же добавляет, что это родина Яворова. Теперь это его — поэта — город. «Града на Яворов»,— скажет болгарин.

Рос Пейо в семье мелкого торговца, учился сперва в Чирпане, затем в пловдивской гимназии, которую вынужден был оставить — у отца не хватало средств на содержание сына. В 1893 году пятнадцатилетний Яворов возвращается в родной город и поступает на службу. Он работает телеграфистом в Чирпане и в других провинциальных городах Болгарии. В ту пору он много читает, увлекается социальными науками, выписывает социалистические издания. Именно в годы молодые он оказывается в центре основанной им социалистической группы рабочих и учителей, увлечен просветительской деятельностью, переписывается с известным деятелем болгарского социалистического движения Бакаловым.

Первые произведения Яворова, созданные в конце века, обратили на себя внимание мотивами народолюбия и свободолюбия («У тюремной стены», «Изгнанники», «Бабушкина сказка», «Град», «На ниве» и др.). Крестьянские волнения, происходившие в самом начале XX века (в Дуран-Кулаке, Трыстенике, Шабле), македонское национально-освободительное движение вдохновили Яворова на создание едва ли не самых духоподъемных его произведений («Сизиф», «Беженцы», «Гайдуцкие песни»). По мятежному пафосу эти строки могут быть сопоставлены со строками Ботева, что для болгарского поэта является наивысшей похвалой. Песенные интонации чередуются с ораторскими, и в сочетании их родятся произведения, явственно говорящие о «прорвавшемся гневе» народа и выразителе его чаяний.

В эту пору бунтарских, вернее — революционных порывов, поэзия Яворова, стихотворная речь его всего ближе стихии народной песни. В этой кузнице народной песенности выковываются клинки его гражданской лирики. Клинок — не случайный образ. Этот образ вместе с молниями и вспышками зарниц возникает то там, то здесь, включая и прозу поэта. В записках о Македонском восстании Яворов пишет: «Я обернулся и взглянул в сторону Болгарии: там появился я на свет божий, там оставил все, что мне мило. Передо мной лежала Турция — сюда я стремился в надежде обрести крылья, а мог лишиться и головы. Раскаленный клинок повернулся у меня в груди — и застыл». Этот застывший в груди поэта повернутый клинок многое объясняет в психологии бойца и художника на всем протяжении его творчества.

Он мог в дальнейшем и не обращаться к злобе дня и не говорить о ней прямо, но о чем бы он ни писал — общественные настроения проецировались на его лирику, даже если она была сугубо интимной.

После разгрома крестьянских восстаний начала века Яворов говорит: «Весь мой внутренний мир в развалинах; если не найду религию, которая бы меня вдохновила, я пропал». В другом месте он пишет: «Ищу кипения чувств и страстей, в котором я мог бы омыть свою душу от наслоившейся в ней мелкожитейской пыли». Это говорит натура деятельная, романтичная, ищущая точки опоры и возможности избыть свои гигантские силы. Участие в народных движениях давало ему это «кипение чувств и страстей», давало возможность уйти от «мелкожитейской пыли».

Он — свой человек в кругу македонских революцио- неров-повстанцев, он дружит с одним из их руководителей — Гоце Делчевым, о котором позднее напишет биографический очерк, редактирует нелегальную газету «Дело», участвует в боях с турками и в подготовке восстания, получившего в дальнейшем имя Ильинденского (1903 г.).

Жизнь Яворова еще и еще раз показывает, что вне стихии борьбы и напряжения такие натуры, как он, чахнут. Его поэзия и после подавления Ильинденского восстания, в пору растерянности и депрессии, равна его жизни. Драматизм и гордое одиночество, неудовлетворенность бытием звучат в его стихах со все возрастающей силой.

Бывают эпохи, когда неприятие жизни является едва ли не единственной формой протеста против нее. Когда тоска — это не столько безнадежность, сколько тяга сильных натур к истинной жизни. Когда поэт своей печалью подчеркивает бездну между реальной жизнью и своими идеалами. Так скепсис Лермонтова — прогрессивен, потому что выражает протест против режима палачей, «жадною толпой» стоящих у трона, в то время как упоение и умиление Кукольника — реакционно. Неприятие уродств жизни, калечащих душу поэта, у Яворова — это взрывчатой силы протест против торжества душителей народных восстаний, против тирании и мракобесия.

Нет, не хочу я умирать
так рано,
погибнуть юным. О, пожить бы
для матери и для народа!
И для нее… И для нее
печально и хотя б бесплодно
пройти оставшиеся годы.
Жажда борьбы перемежается с тоской, любовь к людям чередуется с презрением к тем, кто унижает и омрачает эту жизнь, сознание одиночества укрепляется верой в могущество народа. Он не был мизантропом. Он был максималистом, он хотел видеть человека и человечество совершенными. Неверие в свои силы оборачивается у поэта проклятием. Он проклинает тех, кто не дает возможности приложить эти могучие силы к настоящему делу.

С 1903 года Яворов работает библиотекарем Народной библиотеки в Софии. Министерство просвещения
дает ему возможность поехать за границу. В 1906 году Яворов едет во Францию. Через год (в 1907 г.) выходит «Бессонница» — сборник стихов, который считается началом болгарского символизма. Внимательный читатель даже по прошествии более чем полувека найдет в стихах этой книги и многие черты современной нам поэзии с ее пристальным вглядыванием в душевный мир человека, с ее психологизмом и верностью правде чувств. Поначалу Блок также был долгое время «представителем символизма». Могучий талант нельзя уложить в прокрустово ложе школ и школок, в рамки заведомой схемы.

Поиски Яворовым новых путей в поэзии вовсе не дань общеевропейской моде, а следствие органического сочетания творчества и жизни. «Новое у меня — не просто увлечение, а душевный перелом»,— говорит сам Яворов в письме 1907 года к Крыстеву. «Душевный перелом» отразился не только на изобразительных средствах поэта. Он захватил весь образный мир его.

Этот перелом — в переходе от мотивов злободневных к вечным проблемам, от психологии масс — к психологии индивидуума. Этому переходу способствовали как общественные, так и личные мотивы. Свою песню поэт называет «утомленной, напуганной, отвергнутой, сломленной». Как никто другой из болгарских поэтов, он до боли чувствует несоответствие реального идеальному, разницу между чаемым и сущим. Эти сдвиги душевной породы, это нарушение духовных пластов мечтавшего быть гармоничным человека Яворов передает с потрясающей силой. Его слово вопиет и кровоточит.
«Это было, может быть, результатом крушения моих социальных воззрений, с одной стороны, моих патриотических идеалов, с другой», —свидетельствует сам Яворов. Трагедийное совмещение общественных и личных переживаний дало взрыв в творчестве, родило те смутные видения, то чувство неудовлетворенности бытием, которое и стало предчувствием катастрофы.

Причины, приведшие к катастрофе, накапливались долго — и явно и исподволь. Их слишком много, чтобы пытаться их перечислить. О причинах общественного характера уже сказано. Личного характера причины были не менее, если не более, сложными и тяжелыми.

Сильное и глубокое чувство Яворова к Мине Тодоровой длилось четыре года, до самой ее преждевременной смерти. Дочь зажиточного провинциального торговца, эта девушка высоко оценила душевную красоту и тонкость поэта. Счастью влюбленных мешала семья Мины, причислявшая себя к болгарской общественной элите. Яворова же здесь почитали недостойным Мины голодранцем. Постороннее вмешательство нарушает естественное развитие обоюдного чувства. Отсюда тяжкое чередование встреч и разлук. Драма завершается смертью Мины Тодоровой в 1910 году в Париже. Ей едва исполнилось двадцать лет. Яворов очень тяжело переживает эту потерю.

Познакомившаяся с Яворовым еще до смерти Мины Лора Каравелова приближает его к себе сочувствием и участием. Это красивая, образованная, нервная, честолюбивая женщина. В 1912 году Лора Каравелова и Пейо Яворов поженились. Жизнь их была беспокойна. Лора ревновала Яворова не только к женщинам, но и к его работе, и к его прошлому. Их объяснения и болезненные стычки учащаются. Наконец, в минуту сильного душевного кризиса, Лора кончает жизнь самоубийством. Потрясенный Яворов тут же выстрелил себе в голову, но остался мучительно жив. Поражено его зрение, он слепнет. В эту пору улюлюкающие недруги и клеветники упорно обвиняют его в убийстве
жены. Яворов представляет суду веские доказательства своей невиновности. Личная драма принимает форму общественного скандала. Буржуазные круги, не признававшие его гордого и независимого характера, его гайдуцкого прошлого, мстили поэту мелко и злобно. Уволенный из Народного театра, где он ведал литературной частью, Яворов оказывается на грани нищеты. В последнем письме к своему отцу и сестре Яворов пишет о затянувшейся на его шее петле. Дальше жить он не может. «Отец, твой сын, сестра, твой брат умирает и сохраняет достоинство человека и поэта».

16 октября 1914 года Яворов покончил жизнь самоубийством.

Лирика Яворова исполнена кричащих противоречий. Как всякое великое явление искусства, она говорит об этих противоречиях без утайки, решительно, с полной откровенностью. «Стремление к добру», смятое условиями жизни, идет об руку с отрицанием добра в мире. Жажда света сочетается с навязчивыми видениями ночи и бездны. Молитва перемежается с богоборчеством. Клятвенная убежденность — с проклятием всякой привязанности к земным делам. Радость всенепременно обнимается со страданием, любовь — с мукой, день — с ночью, жизнь — со смертью. «Я не живу — я горю». Это яворовский девиз. Это и противоречие и единство. Поэт готов без сожаления расстаться с жизнью и вместе с тем он хочет сохранить «теплоту и нежность на ледяном ветру» этой жизни.

Исповедальность лирики Яворова подкреплена в последний период его жизни мемуарными страницами прозы («Гайдуцкие мечты»). Созданные в 1910—1911 годах две пьесы «У подножья Витоши» и «Как замирает эхо после грома» вводят нас в атмосферу современной поэту жизни.
С первого взгляда поэзия Яворова последних лет его жизни может показаться сумрачной и начисто отрицающей радости жизни. Ночь, бездна одиночества, смерть. Но в Яворова надо вчитаться. Это сложный, я бы сказал, многосложный поэт, натура глубоко впечатлительная и интеллектуальная, ставшая в силу высокой художественной одаренности органом, выражающим противоречия самой жизни, диалектика которой живо явлена нам в образах поэта.

В проникновенном стихотворении «Две души» жизнь — это и символ горения, и антипод горения. Поэт не живет, а горит. И это горение поддержано пламенем одновременно и ангела и демона. Роковым образом они встретились в груди человека и ведут в нем и с ним непрекращающуюся борьбу. Это «двойное бытие», родственное нашему Тютчеву. Но если у последнего, измученного этим «двойным бытием», «душа готова, как Мария, к ногам Христа навек прильнуть», то у Яворова исход только в исчезновении — в пепле, пропадающем в темной бесконечности. Ни молитв, ни иллюзий, обнаженность конца существования. Ни слова о бессмертии. Противоборство двух начал в одной душе. Сочетание восторга и скорби, искрометного, не знающего удержу веселья и тяжелой думы.

Иногда Яворов дает нам материал для двоякого рода трактовок. Да что там двоякого! Он испытует нашу мысль, подсказывая ей множество решений. Есть у него стихотворение-сфинкс «Ледовая стена». Все люди, приближающиеся к этой стене, погибают. Гора трупов, а люди все приближаются и приближаются к стене. О какой стене идет речь? Болезненное, казалось бы, сознание поэта воздвигло эту символическую стену ужасов и кошмаров. Некая стена в духе Бёклина пли Чюрлёниса вырастает в своем аллегорическом значении, устрашая нашу фантазию. Мне же представляется, что здесь речь идет о том пределе, который никто из живущих не может преодолеть. Никто пока не может разгадать загадку жизни. Возможности человека для того, чтобы разгадать эту загадку, ограничены. Эта стена ограниченности — того же характера, что и «длань незримо роковая», низвергающая наземь и струю фонтана, и человеческую мысль, пытающуюся проникнуть выше и дальше дозволенного природой,— у того же Тютчева. В восьмистишии Яворова я прочитываю, что с каждым разбивающимся о ледовую стену человеком, то есть с каждым уходящим из жизни человеком гаснет луч света,— вот почему поэту и приходится жить впотьмах. Стихотворение имеет глубочайший подтекст и из картины ужасов становится философским этюдом о границах существования и человеческой мысли, о возможности и невозможности разгадать загадку бытия. Пытающийся разгадать эту загадку гибнет в бездне, как всякий, кому задавал свои загадки Сфинкс. Греческий миф назвал разгадавшего загадку Эдипа и заставил Сфинкса самого броситься со скалы. Это была ранняя романтическая попытка принять желаемое за действительное. У Яворова таких иллюзий не было. Его загадка не разгадана. Его стена-сфинкс крепко держит за горло живущих, пытающихся разгадать ее загадку. Каждая попытка обречена. Живущий гибнет.

«Посредством стихов я освобождаюсь от своих болей, это способ лечить душу»,— говорил Яворов. Об этом же писал и Баратынский: «Болящий дух врачует песнопенье». Если оставить при себе невысказанную боль, она отравит поэта. Слово — вестник всего, что происходит в человеческой душе.

Как поэт работал над словом, над стихом?

Сперва Яворов смутно слышит внутреннюю мелодию. «Каждое чувство, а пожалуй, и каждая мысль,— прежде всего некая мелодия. Стихотворение чаще всего рождается в душе поэта в виде песни без слов»,— говорит Яворов в письме к Доре Габе (1905 г.) В беседах с Михаилом Арнаудовым поэт развивал эту же свою мысль. Для настроения, для мелодии, которые звучат в душе, поздней находятся слова. Сперва музыка, потом слово, потом смысл. Это может происходить синхронно. Стихотворение, прежде чем появиться в своей целостности, является в виде монолога. Ни одно стихотворение у настоящего поэта не должно повторять другое. Яворов желает найти — как он пишет Крыстеву (1906 г.) — «для каждой мысли и чувства именно ту одежду, которая им подходит».

Не повторяя себя, поэт должен не повторять и других. Историки литературы говорят о влиянии на Яворова народных песен Болгарии, поэзии Ботева, из русских авторов называют Пушкина, которого поэт чтил прежде всего в пору становления своего, Некрасова, Надсона и особенно — Лермонтова. «Своих стихов я не читаю никогда, обошелся бы и без любых других стихов, но Лермонтов это нечто другое, его поэзия — словно более совершенная исповедь моей собственной души». Это очень ценное признание! Разумеется, в отношении таких сильных лириков, наделенных такой могучей индивидуальностью, как Яворов, о влиянии и воздействии надо говорить с большой осторожностью. Такие поэты, как он, основываются прежде всего на своем опыте, доверяют только своему слуху и чутью. Вот почему, называя тех или иных болгарских или иноязычных поэтов, я имею в виду прежде всего духовную творческую близость, перекличку через десятилетия и тысячи километров.

Время оказывается не властным над словом Яворова. Напротив, с годами все ясней и ощутимей становится его вклад в лирическую сокровищницу Болгарии и всего мира. Освобождаясь от кривотолков, вульгарно-социологических схем и филистерских толкований, наследие Яворова предстает в своем первоначальном, то есть истинном свете.

Если Христо Ботев показал вулканическую природу болгарина-возрожденца, бунтаря, протестанта, то Пейо Яворов явил миру самоуглубленную думу, способность проникнуть в заветные тайники души. Конечно, у него есть и другое: яростная, широкая гайдуцкая песня, ликование весны, упоение жизнью. И все же его вершины — это лирика пронзительной человечности, ранимости, безответности в горе. Яворов заглядывает в свою душу и извлекает оттуда поэтические кристаллы, сверкающие своим, а не заемным светом. Болгарское поэтическое слово никогда так глубоко не проникало в одинокую душу. Никогда не прикасалось так чутко и тонко к боли и печали.

Великий итальянский печальник поэт Джакомо Леопарди мечтал создать «монографию души», поэтическое исследование жизни человека, ибо — по его словам — «человек — один». Лирика Яворова, особенно его зрелого и позднего периода — это «монография души» его. Читая эти стихи, мы узнаем о поэте больше, чем из свидетельств биографов и воспоминаний современников. Дневник запечатлевает только лишь один момент или один день. Лирик же дает обобщенный образ мгновения или дня. Он показывает вечность мгновения, вечность дня. Яворов, прикоснувшись к самым воспаленным темам человеческого бытия, задумался над иллюзорностью и химерой счастья и славы, над конечностью всего сущего, над природой человеческих страстей и устремлений. Он делает нас не только читателями, но и соучастниками споих раздумий, как бы ни были они тяжелы.

С приходом Яворова в болгарскую поэзию ее миссия усложняется и углубляется. Всякого рода стилизация и манерность, а тем более занимательная версификация обнаруживают свою эфемерную природу. Каждое свое стихотворное высказывание Яворов обеспечивает золотом переживаний. Слово его выношено. Оно равно не самому себе, а жизни поэта, его чувству. Диапазон же чувствований этого поэта огромен. Резкие тона, мажор, громкоголосое хоровое пение и жалоба дитяти, скрипки, шепот, самоуничижение.

Он внятно передает грома громыханье и следит за тенями бегущих облаков, он изображает судьбу беженцев и чувствует боль оторвавшегося от ветви листка, который тоже гоним ветром, как судьбой. Чуткость, мягкость, естественные переходы одного душевного состояния в другое. Едва уловимая, но постоянно звучащая душевная мелодия. Размытость контуров, подчас непонятные с первого взгляда переходы от одного настроения к другому.

Кажется, что все согласные болгарского языка у Яворова стали мягче, певучей. Они так и плавятся под его пером, они становятся почти гласными. Стихи поются даже без нот, даже без сопровождения. Иногда это тихая песнь исстрадавшегося сердца, иногда же гневные, порывистые звучания бури или органа, предельная растревоженность человека. Читая и те и эти стихи, все время ощущаешь: сердце твое висит над бездной, так и не покидает тебя чувство, что должно случиться что-то непоправимое, и это рождает глубокое сочувствие к Яворову, к его незащищенной человечности.

Наследуя Ботева и своих современников Вазова и Пенчо Славейкова, Яворов дал начало лирической традиции, подхваченной и продолженной Лилиевым н Де- беляновым, Фурнаджиевым и Багряной, поэтами новейшей генерации. Яворов внес субъективно-биографическое начало в болгарскую поэзию, показал, что можно в самом человеке, а не только вне его найти целый мир страстей и дум. «Душа моя, ты зов, душа моя, ты стон» — эта строка может быть бесконечно продолжена, ибо его душа вмещает в себя все, что может вместить душа человеческая.

Подчас, как Лермонтов, он исторгал из своей души стих «облитый горечью и злостью». Его томило предчувствие грядущего, беспокойство поиска (поиска «иных страданий, может быть»). Он говорил о плаванье, в которое пускается дух, не ведая, будет ли в грядущем причал. И эта родственная лермонтовскому «Парусу» тема непокоя, взвихренности, растревоженности духа («как будто в бурях есть покой») проходит через всю лирику Яворова. Проходит не как ладья по лазурной глади, а пронзает ее, как кинжал. Это все тот же «раскаленный клинок», который повернулся у него «в груди — и застыл». Хочется добавить— застыл навсегда. Этот клинок поблескивает из-за строк Яворова то холодным, то слепяще-горячим блеском. За напряженной и тревожной жизнью своей души и душ своих современников Яворов следил, как следят за полем боя.

В художественном мире Яворова все приведено в движение — и он сам, следящий за полем боя, и — нечего говорить об этом — самое поле боя. Это вечное движение мира, пространства и времени запечатлено1 в броских, метких, подчас рискованных образах, напоминающих мифы. Всему — материнской любви, фиалкам, глазам возлюбленной, вершинам гор — он дает свое имя, свой облик. И это имя, этот облик навсегда слиты с его именем, с его обликом. Таково свойство истинной поэзии, которую можно целиком понять и принять только в стихии языка, на котором она создана.
Как передать этого поэта средствами другого языка? Как воссоздать на бумаге тени бегущих облаков? Голоса его ночных видений? Яворов растворен в творимой им поэтической болгарской речи, в ее мелодике. Его нельзя пересказывать — это поэзия. Сердцебиение надо слышать, а не повествовать о нем. Чувство Яворова легко сделать в переводе чувствительностью. Но это будет уже не он, это будет уже один из его многочисленных эпигонов.

Поверхностный читатель позабавится расхожим словцом о пессимизме. Внимательный же читатель усмотрит в стихах Яворова протест, выраженный интимно-лирическими средствами. Пристальный читатель, читатель-поэт, пусть даже не пишущий стихи, читатель, на которого Яворов всего более рассчитывал, разглядит в этой лирике вечное беспокойство, святое беспокойство человеческого духа, его бескомпромиссность и непримиримость в вечной жажде совершенства.
За яворовской строкой — он, и только он. Сквозь его строку со страницы, как бы прожигая бумагу, на вас в упор устремлен пристальный, испытующий, но добрый взгляд.

ЛЕВ ОЗЕРОВ.
Пейо Яворов. Лирика. Москва. Художественная литература. 1972г.